Добавить материал и получить бесплатное свидетельство о публикации в СМИ
Эл. №ФС77-60625 от 20.01.2015
Инфоурок / Русский язык и литература / Другие методич. материалы / Характеристика образа Обломова (10класс)

Характеристика образа Обломова (10класс)

  • Русский язык и литература

Поделитесь материалом с коллегами:

Косвенная характеристика

Прямая характеристика

Портрет

« …Это был человек тридцати двух-трех лет от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами…»

«…Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный ,ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким…»

« Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч ,казалось слишком изнеженным для мужчины…»



Слова героя (монологи, реплики в диалогах, раздумья, письма)

«В десять мест в один день – несчастный! – думал Обломов. – И это жизнь! – Он сильно пожал плечами. – Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается? Конечно, недурно заглянуть и в театр и влюбиться в какую-нибудь Лидию... она миленькая! В деревне с ней цветы рвать, кататься – хорошо; да в десять мест в один день – несчастный!» – заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, – думал Обломов, провожая его глазами. – И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства – зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома – несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.



 Чего я там не видал? – говорил Обломов. – Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, – точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де не возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость – желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! – вдруг воспламенившись, сказал Обломов. – Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! – почти шипел Обломов. – Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, – тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... – сказал он, улегшись опять покойно на диване. – Изображают они вора, падшую женщину, – говорил он, – а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию...

«Тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не зная покоя и все куда-то двигаться… Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!» – думал Обломов, оставшись один.

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...


Наконец нашлось письмо от старосты, и Илья Ильич начал зачитывать его Алексееву.

А? – продолжал он. – Каково вам покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же это останется? Сколько, бишь, я прошлый год получил? – спросил он, глядя на Алексеева. – Я не говорил вам тогда?

Надо Штольца спросить, как приедет, – продолжал Обломов, – кажется, тысяч семь, восемь... худо не записывать! Так он теперь сажает меня на шесть! Ведь я с голоду умру! Чем тут жить?

 Хоть бы Штольц скорей приехал! – сказал он. – Пишет, что скоро будет, а сам черт знает где шатается! Он бы уладил.

Он опять пригорюнился.



«Нет, прежде дело, – строго подумал он, – а потом…» Он лег на спину и стал представлять себе план нового деревенского дома и фруктового сада.

Он представил, как сидит летним вечером на террасе, за чайным столом, в тени деревьев и наслаждается тишиной и прохладой. У ворот слышатся веселые голоса дворни, вокруг него резвятся малютки, а «за самоваром видит царица всего окружающего, его божество… женщина! жена!» Захар накрывает стол в столовой, и все, в том числе и друг детства Штольц, садятся за ужин. И так ярка и жива была эта мечта, что лицо Обломова озарилось счастьем, и «он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья.., своего дома, жены и детей. “Боже, боже!” – произнес он от полноты счастья и очнулся».


ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? – Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.

Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался...

Два несчастья вдруг! – говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. – Прошу устоять!

Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний...

«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!..»

Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец, в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий...

Почти погрузившись в сон, Илья Ильич вдруг открыл глаза, задумался и понял, что все то, что он собирался сегодня сделать, – план имения, письмо к исправнику… – закончить не получилось. «А ведь другой смог бы все исполнить…» – подумал он и зевнул.

«Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова». В его голове возникли вопросы о человеческой судьбе и назначении.

Ему стало стыдно и больно за то, как он живет – не развивается, никуда не стремится…

«И зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования…» Он с совершенной ясностью понял, что многие стороны его души так и не проснулись, и все хорошее, что было в нем, не проявилось. И выхода не было: «лес в душе все чаще и темнее».

Вспомнив недавнюю сцену с Захаром, он вдруг ощутил жгучий стыд. Так, вздыхая и проклиная себя, он продолжал ворочаться до тех пор, пока сон не остановил поток его мыслей.




Особенности речи

Действия, поступки

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. 

Движения его, даже когда он был встревожен, сдерживались мягкостью и ленью. 

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил свободу в движениях. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие: когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то без труда сразу попадал в них.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. 

Этим утром Илья Ильич проснулся раньше, чем обычно, и казался сильно озабоченным. На днях он получил письмо «от старосты, пренеприятного содержания». В нем шла речь о делах в имении: «недоимках, неурожае, уменьшении дохода...» Обломов и в прежние годы получал такие письма от старосты, и несколько лет назад уже придумал план «перемен и улучшений в порядке управления своим имением». Пока он продолжал его обдумывать, письма от старосты продолжали приходить и нарушать покой каждый год. И Обломов чувствовал, что необходимо предпринять решительные меры.

Проснувшись, он решил сразу встать, умыться, напиться чаю и всерьез заняться делом, которое не давало ему покоя. Но, пролежав в постели еще с полчаса, он решил, что думать можно и не вставая с постели. После чая «он чуть было не встал, даже начал спускать одну ногу с постели...», но, так и не исполнив своего намерения, позвал слугу Захара.

Илья Ильич продолжал лежать и думать о письме старосты. Спустя четверть часа он предпринял еще одну безуспешную попытку встать и снова позвал Захара.



Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т.п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.



Захар ушел, а Обломов стал думать. Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает».



Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок.

Уж кто-то и пришел! – сказал Обломов, кутаясь в халат. – А я еще не вставал – срам да и только! Кто бы это так рано?

И он, лежа, с любопытством глядел на двери.

Да как же это я вдруг, ни с того ни с сего, на Выборгскую сторону... Я восемь лет живу, так менять-то не хочется...

Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело... – говорил Обломов с жалкой миной.

Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое – вы умрете ударом.

Обломов встрепенулся.

Что ж мне делать? Научите, ради бога! – спросил он.

То же, что другие делают: ехать за границу.

Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:

За границу!– Господи!.. – простонал Обломов.

Наконец, – заключил доктор, – к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех...

сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки...– Если вы все это исполните в точности... – говорил он...

Хорошо, хорошо, непременно исполню, – едко отвечал Обломов, провожая его.

Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.




Идеалом жизни Ильи Ильича была Обломовка, в которой он вырос.

Ну вот, встал бы утром, – начал Обломов, подкладывая руки под затылок, – и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. – Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, – говорил он, – одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая – к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь – балкон уж отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы... Она ждет меня. «Чай готов», – говорит она. – Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло!.. Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия... и незаметно выйти к речке, к полю... Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара... сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло...

Потом можно зайти в оранжерею, – продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья. Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь. – Посмотреть персики, виноград, – говорил он, – сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей... А на кухне в это время так и кипит; повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится... Потом лечь на кушетку; жена вслух читает что-нибудь новое; мы останавливаемся, спорим... Но гости едут, например ты с женой... Начнем вчерашний, неконченный разговор; пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость... Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят... В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды... тут музыка... Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе...

Интерьер
«…Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей…» Но все это ,было лишь «желанием кое-как соблюсти видимость неизбежных приличий». В комнате Обломова было грязно, не убрано: « …По стенам, около картин ,лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка…» На этажерках ,правда, лежали две-три книги, но развернутые на них страницы были пожелтевшими.


Взаимоотношения с другими героями
Обломов мало кому известен, имеет очень узкий круг общения. Сам практически никᴏᴦᴏ не знает. Тем не менее, имеет знакомых, пытающихся вытащить его в свет.



Волков заговорил с Обломовым о знакомых, о своих бесчисленных визитах. Позвал Илью Ильича кататься в Екатерингоф с дамами, в одну из которых был влюблен.

Погодите, – удерживал Обломов, – я было хотел поговорить с вами о делах.

Pardon, некогда, – торопился Волков, – в другой раз! – А не хотите ли со мной есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.

Нет, бог с вами! – говорил Обломов.

Прощайте же...

И он исчез.

Судьбинский пригласил Обломова на первомайские гулянья в Екатерингоф, но Илья Ильич, сославшись на нездоровье, отказался. Затем гость сообщил, что осенью собирается жениться на дочери статского советника, и пригласил Обломова шафером на свадьбу.



Между новым гостем, литератором Пенкиным, и Обломовым зашел разговор о литературе. 

Tарантьев и Алексеев были самыми «усердными посетителями» Обломова. Они приходили к нему попить, поесть, покурить хорошие сигары и всегда находили здесь радушный прием.

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-то путное.

Алексеев никак не нарушал спокойного течения жизни Обломова. Когда хозяину было нужно помолчать или подремать, Алексеев тоже молчал, дремал или рассматривал картинки и вещи. Если же Обломову требовалось говорить и рассуждать, покорный слушатель был всегда рядом и всегда разделял его мысли.

Другие гости заходили к Обломову не часто, связи с ними с каждым днем становились все слабее. Обломов все реже интересовался новостями и все чаще молчал, а им нужны были живые, заинтересованные собеседники. «Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе».

Он задумчиво сидел в креслах, в своей лениво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он с любовью рассматривал и гладил свои маленькие, белые руки...

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее – и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Послушай, Михей Андреич, – строго заговорил Обломов, – я тебя просил быть воздержнее на язык, особенно о близком мне человеке...

О близком человеке! – с ненавистью возразил Тарантьев. – Что он тебе за родня такая? Немец – известно.

Ближе всякой родни: я вместе с ним рос, учился и не позволю дерзостей...


Пейзаж

Мнение о нём других героев
«…И поверхностно наблюдательный человек, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова , сказал бы : «Добряк должно быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго взглядываясь в лицо его , отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой…»

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал:

«Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет»...


О баловень, сибарит! – говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и, видя везде пыль, не положил никуда; раздвинул обе полы фрака, чтобы сесть, но, посмотрев внимательно на кресло, остался на ногах.

Ах вы, чудак! – сказал тот. – Все такой же неисправимый, беззаботный ленивец!

Здравствуй, земляк, – отрывисто сказал Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обломову. – Чего ты это лежишь по сю пору, как колода? Скоро двенадцать часов, а он валяется! Эх, брат Обломов, не умеешь ты жить, а еще помещик! Какой ты барин? По-мещански живешь; не умеешь угостить приятеля! Ну, мадера-то куплена?

Не знаю, спроси у Захара, – почти не слушая его, сказал Обломов, – там, верно, есть вино.

Что, лень или денег жаль? Эх ты, мешок!

Что тебе здесь сладко кажется?

Как что? От всего близко, – говорил Обломов, – тут и магазины, и театр, и знакомые... центр города, все...

Что-о? – перебил Тарантьев. – А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? К каким знакомым ходишь ты? На кой черт тебе этот центр, позволь спросить!

Ну как зачем? Мало ли зачем!


Штольц: Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?

Она кивнула, в знак согласия, головой.

За то, что в нем дороже всякого ума: честное, верное сердце! Это его природное золото; он невредимо пронес его сквозь жизнь. Он падал от толчков, охлаждался, заснул, наконец, убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот – никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно... Это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе! Его сердца не подкупишь ничем; на него всюду и везде можно положиться. Вот чему ты осталась верна и почему забота о нем никогда не будет тяжела мне. Многих людей я знал с высокими качествами, но никогда не встречал сердца чище, светлее и проще; многих любил я, но никого так прочно и горячо, как Обломова. Узнав раз, его разлюбить нельзя.


А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и – пропал!

Отчего же? Какая причина?

Причина... какая причина! Обломовщина! – сказал Штольц.


Художественная деталь (халат Обломова)
Халат Обломова это и есть символ лени и сна: «Как шёл домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нём был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намёка на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу всё шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретённым, но всё ещё сохранял яркость восточной краски и прочность ткани. Халат имел в глазах Обломова тьму неоценённых достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела»

Сны героя

Где мы? В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова? Что за чудный край!.. Нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого. Небо там ближе жмется к земле..; оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтобы уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод. Солнце там ярко и жарко светит около полугода... Горы там – это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них смотреть в раздумье на заходящее солнце. Река бежит весело, шаля и играя... Все сулит там покойную, долговременную жизнь... Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг... Ни страшных бурь, ни разрушений не слыхать в том краю... Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок!.. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати. Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Обломов.

«Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко и весело». Няня ждет его пробуждения, а потом одевает, умывает, расчесывает и ведет к матери. Мать страстно целует его, подводит к образу и молится. Мальчик рассеянно повторяет за ней слова молитвы. После они идут к отцу, а затем к чаю. За столом собралось много людей: дальние родственники отца, престарелая тетка, немного помешанный деверь матери, заехавший в гости помещик и еще какие-то старушки и старички. Все осыпают Илью Ильича ласками и поцелуями, а после кормят булочками, сухариками и сливочками.

Потом мать отпускала его гулять в сад, по двору и на луг, строго приказывая няньке не оставлять ребенка одного, не допускать его к лошадям и собакам, на уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг – самое страшное место в околотке, о котором ходили дурные слухи. Но ребенок не дождался предостережений матери, и давно убежал во двор. С радостным изумлением обежал он весь родительский дом, и собрался взбежать по ветхим ступеням на галерею, чтобы оттуда посмотреть на речку, но няня успела поймать его.

Смотрит ребенок, как и что делают взрослые в это утро, и ни одна мелочь не ускользает от его взгляда – «неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта».

И ребенок, наблюдающий за всем этим, видел, как после хлопотливого утра наступал полдень и обед. В доме воцарялась мертвая тишина – наступал час послеобеденного сна.

Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита – все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне.

Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.

Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.

Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.

А ребенок все наблюдал да наблюдал.

Вот день-то и прошел, и слава богу! – говорили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. – Прожили благополучно; дай бог и завтра так! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи!

Слушая нянины сказки, мальчик то воображал себя героем подвига, то страдал за неудачи молодца. «Рассказ лился за рассказом», и наполнилось воображение мальчика странными призраками, страх поселился в его душе. Осматриваясь вокруг и видя в жизни вред, он мечтает о той волшебной стране, где нет зла, где хорошо кормят и одевают даром…

Обломовцы и не ведали о тех заботах, отдающих жизнь труду, не знали тревог и как огня боялись страстей. Жизнь они понимали как идеал покоя и бездействия, который изредка нарушают мелкие неприятности, например болезни и ссоры. Они никогда не задавали себе туманные вопросы и поэтому выглядели здоровыми и цветущими; не говорили с детьми о предназначении жизни, а дарили ее готовую, такую, какую сами получили от своих родителей. И ничего им не было нужно: «жизнь, как покойная река, текла мимо них; им оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждым из них».

Вообще там денег тратить не любили, и как ни необходима была вещь, но деньги за нее выдавались всегда с великим соболезнованием, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стонами, воплями и бранью.

Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья... Другой жизни и не хотели... Зачем им разнообразие, перемены, случайности..? Ведь они требуют забот, хлопот, беготни...

 По понедельникам, когда нужно было ехать к Штольцу, на Илюшу нападала тоска. Кормили его в это утро булочками и крендельками, давали в дорогу варенья, печенья и другие лакомства. Но поездка Илюши часто откладывалась из-за праздника или мнимой болезни, родители находили любой предлог, чтобы оставить сына дома.

«Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду». Они понимали, что в люди можно выйти только путем ученья, но о самой потребности ученья они имели смутное представление, «оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества… Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого им хотелось достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями.., то есть например учиться слегка, не до изнурения души и тела.., а так, чтобы только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства».

Нежная заботливость родителей иногда надоедала Илюше. Побежит он по двору, а ему вслед несется: «Ах, ах! Упадет, расшибется!» Захочет открыть зимой форточку, опять: «Куда? Как можно? Убьешься! Простудишься!» И рос Илюша, «лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло».

А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.

Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.

Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью – он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет.

Вот и мальчишки: он бац снегом – мимо: сноровки нет; только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах...

А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька – все бегут, растерянные, по двору.Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.

Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.

Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла и торжественно принесли на руках домой.

Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки...


Сквозные мотивы (мотив еды и др.)

«за самоваром видит царица всего окружающего, его божество… женщина! жена!»

в его памяти возникли прежние заботы: план дома, староста, квартира...

Авторская характеристика (отношение). Гончаров

Обломов был дворянского рода, имел чин коллежского секретаря и двенадцать лет безвыездно жил в Петербурге. Когда были живы родители, он занимал только две комнаты. Прислуживал ему вывезенный из деревни слуга Захар. После смерти отца и матери он получил в наследство триста пятьдесят душ в одной из отдаленных губерний. «Тогда он еще был молод и, если нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя…» Он много думал о роли в обществе и рисовал в своем воображении картины семейного счастья.

Но годы шли – «пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть». Ему исполнилось тридцать лет, а он в своей жизни ни на шаг не продвинулся вперед – только собирался и готовился начать жить. Жизнь в его понимании разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки, другая – из покоя и мирного веселья.

«Служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом». Воспитанный в провинции, среди родных, друзей и знакомых, он был «проникнут семейным началом», будущая служба представлялась ему каким-то семейным занятием. Чиновники на одном месте, по его мнению, составляли дружную семью, заботящуюся о взаимном спокойствии и удовольствии. Он думал, что ходить на службу каждый день не обязательно, и такие причины, как плохая погода или скверное настроение могут быть веской причиной к отсутствию на месте. Какого же было его удивление, когда он понял, что здоровый чиновник может не прийти на службу, только если случится землетрясение или наводнение.

«Еще более призадумался Обломов, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно насмех, называли записками; притом все требовали скоро …» Даже ночью его поднимали и заставляли писать записки. «Когда жить? Когда жить? – твердил он.

Начальника он представлял кем-то вроде второго отца, который всегда заботится о подчиненных и входит в их положение. Однако в первый же день ему пришлось разочароваться. С приездом начальника все начинали бегать, сбивая друг друга с ног, и старались показаться как можно лучше.

Все подчиненные были им довольны, но почему-то в его присутствии всегда робели и на все его вопросы отвечали не своим голосом. Илья Ильич в присутствии начальника тоже робел, и разговаривал с ним «тоненьким и гадким» голосом.

Кое-как Обломов прослужил года два, и если бы не произошел один непредвиденный случай, служил бы дальше. Однажды он случайно отправил какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск, и испугался, что придется отвечать. Не дождавшись наказания, он ушел домой, прислал на службу медицинское свидетельство о болезни, а затем подал в отставку.

«Так кончилась – и потом уже не возобновлялась – его государственная деятельность.

Роль в обществе удавалась ему лучше». В первые годы его пребывания в Петербурге, когда он был молод, «глаза его подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы». Но то было давно, когда человек в любом другом человеке видит только хорошее и влюбляется в любую женщину, и любой готов предложить руку и сердце.

На долю Ильи Ильича в прежние годы выпало немало «страстных взглядов», «многообещающих улыбок», рукопожатий и поцелуев, но он никогда не отдавался в плен красавицам и даже никогда не был их «прилежным поклонником», потому что ухаживание всегда сопровождается хлопотами. Обломов же предпочитал поклоняться издали. «Душа его была еще чиста и невинна; она, может быть, ждала своей любви, своей опоры, своей страсти, а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась».

Друзей у Ильи Ильича с каждым годом становилось все меньше. «Его почти ничто не влекло из дома», и он с каждым днем все реже выходил из квартиры. В первое время ему было тяжело целый день ходить одетым, потом он постепенно обленился обедать в гостях, и ходил только к близким друзьям, у которых можно было освободиться от тесной одежды и немного поспать. Вскоре ему надоело каждый день надевать фрак и бриться.

И только его другу Штольцу удавалось выводить его в люди. Но Штольц часто был в разъездах, и, оставаясь один, Обломов «ввергался весь по уши в свое уединение, из которого его могло вывести только что-нибудь необыкновенное», но такого не предвиделось.

«Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству, к суете». Иногда впадал в состояние нервического страха, пугался тишины. На все надежды, которые несла юность, и на все светлые воспоминания он лениво махнул рукой.

VI

«Что же он делал дома? Читал? Писал? Учился?»

Если попалась под руки книга или газета, он читал. Если услышит о каком-нибудь замечательном произведении – появится желание познакомиться с ним. Он попросит принести и, если принесут быстро, начнет читать. Сделай он хоть какое-нибудь усилие – и овладел бы предметом, о котором идет речь в книге. Но он, так и не дочитав книгу, откладывал ее в сторону, ложился и смотрел в потолок.

Учился он, как все, до пятнадцати лет в пансионе. Затем родители послали его в Москву, «где он волей-неволей проследил курс наук до конца». Лень и капризы в годы учебы не показывал, слушал, что говорили ему учителя, и с трудом учил задаваемые уроки. «Все это вообще он считал за наказание, ниспосланное небом за наши грехи». Больше того, чем задавали учителя, он не читал и не учил и пояснений не требовал. «Серьезное чтение утомляло его».

В какой-то момент он увлекся поэзией, и Штольц постарался продлить это увлечение подольше. «Юношеский дар Штольца заражал Обломова, и он сгорал от жажды труда, далекой, но обаятельной цели». Однако в скором времени Илья Ильич отрезвился, и лишь изредка, по совету Штольца, лениво пробегал строчки. Он с трудом осиливал книги, которые ему приносили и часто засыпал даже на самых интересных местах.

Окончив учебу, он уже не стремился что-либо узнать. Все то, что он узнал за время учебы, хранилось в его голове в виде «архива мертвых дел».

Учение подействовало на Илью Ильича странным образом: «у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которую он не пытался перейти». Он прошел весь курс судопроизводства, но когда в его доме что-то украли и нужно было написать какую-то бумагу в полицию, он послал за писарем.

Все дела в деревне вел староста. Сам же Обломов «продолжал чертить узор собственной жизни». Думая о цели своего существования, он пришел к выводу, что смысл его жизни кроется в нем самом, что ему досталось «семейное счастье и заботы об имении». Со времени смерти родителей дела в имении с каждым годом шли все хуже. Обломов понимал, что нужно поехать туда и самому во всем разобраться, но «поездка была для него подвигом». В своей жизни Илья Ильич совершил только одно путешествие: из своей деревни в Москву, «среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок… и в сопровождении нескольких слуг». И теперь, лежа на диване, он составлял в уме «новый, свежий план устройства имения и управления крестьянами». Идея этого плана сложилась уже давно, оставалось лишь кое-что подсчитать.

Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.

Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги.

Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире.

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц.

Сладкие слезы потекут по щекам его...

Но ближе к вечеру «клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам…» Илья Ильич задумчиво переворачивался на спину, устремлял печальный взгляд в небо и с грустью провожал глазами солнце. Но наступал следующий день, и вместе с ним возникали новые волнения и мечты. Ему нравилось воображать себя непобедимым полководцем, великим художником или мыслителем, выдумывать войны и их причины. В горькие минуты он переворачивался с боку на бок, ложился лицом вниз, иногда вставал на колени и горячо молился. И на это уходили все его нравственные силы.

Никто не знал и не видел этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.

О способностях его, об его внутренней вулканической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге.

Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.





  1. Характеристика образа Обломова

Выберите курс повышения квалификации со скидкой 50%:

Автор
Дата добавления 02.11.2016
Раздел Русский язык и литература
Подраздел Другие методич. материалы
Просмотров39
Номер материала ДБ-311849
Получить свидетельство о публикации

Включите уведомления прямо сейчас и мы сразу сообщим Вам о важных новостях. Не волнуйтесь, мы будем отправлять только самое главное.
Специальное предложение
Вверх