К. ВОРОБЬЕВ. «ЭТО МЫ, ГОСПОДИ!...»
О писателе:
Константин Дмитриевич Воробьев (1919— 1975) родился в селе Нижний Реутец Курской области. Здесь он окончил школу, затем учился в Москве.
Будучи кремлевским курсантом, К. Воробьев осенью 1941 года уходит на фронт,
защищает Москву в самом тяжелом месяце 1941 года, попадает в плен.
Саласпилсский и Шауляйский лагеря
для военнопленных, неоднократные попытки
вырваться на свободу. А когда, наконец, удалось организовать
коллективный побег, он и его товарищи продолжали борьбу в литовских лесах. 24
года было К. Воробьеву, когда, вынужденный с другими партизанами уйти в подполье, он стал писать о том, что еще
совсем недавно пришлось пережить. Писал неистово, зная, что смертельная
опасность рядом и надо успеть.
Под повестью «Это мы, господи!..» должны
бы стоять три даты: 1943—1946—1986. В сорок третьем в партизанском подполье повесть была написана. В сорок
шестом предложена московскому журналу и ... потеряна.
Единственный ее экземпляр был обнаружен
случайно. В восемьдесят шестом предложен
женой писателя В. В. Воробьевой журналу «Наш современник» и опубликован
на его страницах.
Повесть К. Воробьева
«Это мы, господи!...» — еще одна страница Великой Отечественной. И страница страшная. Невозможно
читать ее без сердечной боли. Недаром о новой
своей автобиографической книге К. Воробьев говорил, что она должна была
стать «кардиограммой сердца».
Многолика война. Та
грань, которой коснулся автор, отражена в мудром изречении из «Слова о полку Игоре-ве»,
поставленном в качестве эпиграфа к произведению:
Луце жъ бы потяту
быти, неже полонёну быти.
Уже с начальных страниц повести
война предстает перед нами во всем ее
ужасе и безобразии. Вот деревня под городом Клин, которую занимает рота Сергея
Кострова, главного героя
произведения. Немецкие автоматчики готовят наступление. Каждый день
немцы обстреливали деревню. Вот одна из мин залетает в яму, где укрывался
ротный писарь,— и в воздухе заплавали белые листки тетради, а с самой верхней ветки груши свисают какие-то иссиня-розовые
нити, и тяжелые бордовые капли медленно стекают с них.
Таких
натуралистических страниц в повести немало.
Мытарства глазного героя
начинаются с плена. Автор ведет нас в
декабрь 1941 года на широкое шоссе под Волоколамском, по которому нескончаемым
потоком отступали — ползли обмороженные немцы, «напяливая» на себя все, что попадалось под руку из одежды в избе
колхозника.
Они гнали пленных, среди которых находился
и Сергей
Костров.
«Шли
обозленные на бездорожье, на русскую зиму, на советские самолеты, штурмующие запруженные
дороги. А злоба вымещалась на голодных,
больных, измученных людях... В эти дни немцы не били пленных. Только убивали!
Убивали за поднятый окурок на дороге.
Убивали, чтобы тут же стащить с мертвого
шапку и
валенки.
Убивали за голодное
пошатывание в строю на этапе. Убивали за стон от нестерпимой боли в ранах.
Убивали ради спортивного интереса, и стреляли не парами и пятерками, а
большими этапными группами, целыми сотнями...»
Путь отступления обозначен страшными
указателями. «Стриженые головы, голые ноги и руки лесом торчат из снега по
сторонам дорог».
Это — начало пути в немецкий ад. Много
будет кругов в этом аду для Сергея Кострова.
Сначала — Ржевский лагерь для военнопленных,
потом Вяземский,
Смоленский, Каунасский, Саласпилсская «Долина смерти», Шауляйская каторжная
тюрьма. И всюду одно и то же, от чего стонет
сердце при чтении страниц, рассказывающих о том, что довелось пережить их
автору. Перелистаем же еще раз эти страшные страницы. Пусть услышат их все,
пусть поймут: нелюдям не место на Земле! Это не должно повториться! Нет —
войне!
Вот Ржевский лагерь военнопленных в 6
тысяч человек. Только на седьмые сутки
получают прибывшие сюда пайку хлеба в 60 граммов на весь день и немного
«баланды» — чуть подогретой воды, забеленной отходами овсяной муки.
«На тринадцатые сутки умышленного
мора голодом немцы загнали в лагерь раненую лошадь. И бросилась толпа пленных к
несчастному животному, на ходу открывая ножи, бритвы, торопливо шаря в
карманах хоть что-нибудь острое, способное резать или рвать движущееся мясо. По образовавшейся гигантской куче людей две
вышки открыли пулеметный огонь. Может быть, первый раз за все время войны так
красиво и экономно расходовали патроны фашисты. Ни одна удивительно
светящаяся пуля не вывела посвист, уходя
поверх голов пленных! А когда народ разбежался к баракам, на месте, где
пять минут на
зад еще ковыляла на трех ногах кляча,
лежала груда кро-завых, еще теплых костей и
вокруг них около ста человек убитых, задавленных, раненых...»
Лагерь для
военнопленных в Вязьме.
«Попыхивает
комендант лагеря гамбургской сигаретой. Досасывает ее до самых пальцев. Брызгается его пенсне
искорками солнечных'зайчиков, но не загораживают они горбатой мушки пистолета. Чиркнул в кучу пленных «бычок»,
бросились на него со всех сторон двадцать человек. И поднимет торжественно
пистолю фашист, и качнется назад, оттолкнутый выстрелом. Шарахнутся
девятнадцать пленных в сторону, но обязательно останется лежать в грязи
обладатель окурка, нелепо дергаясь телом. Да, плохо стреляет немец! Не может
сразу вырвать жизнь из русского. Долго
колотит тот каблуками землю, словно требуя второй выстрел...»
Смоленский лагерь — образцово-показательное
место убийства пленных. Это огромный лабиринт, разделенный на секции густой сетью колючей проволоки. В самой
середине его «раскорячилась»
виселица. «Вначале она походила на букву «П» гигантских размеров. Но
потребность в убийствах росла, и изобретательный
в этих случаях фашистский мозг из городского гестапо выручил попавших в затруднительное
положение палачей из лагеря. К букве «П» решено было приделать букву «Г»,
отчего виселица преобразилась в перевернутую «Ш». Если на букве «П» можно было повесить в один прием четырех пленных,
то новая буква вмещала уже восьмерых. Повешенные, согласно приказу, должны
были провисеть олнн сутки для всеобщего обозрения».
Кормят
узников баландой из костной муки, которую наливают из ванн. Хлеб — из опилок,
буханка в восемьсот граммов
— на четыре дня.
Лагерь в
Каунасе — карантинный пересылочный пункт. «... в нем были
эсэсовцы, вооруженные... железными лопатами. Они уже стояли, выстроившись в ряд, устало опершись
на свое «боевое оружие». Еще не успели закрыться ворота лагеря за изможденным майором Величко, как эсэсовцы с
нечеловеческим гиканьем врезались в гущу пленных и начали убивать их. Брызгала
кровь, шматками летела срубленная
неправильным косым ударом лопаты кожа. Лагерь
огласился рыком осатаневших убийц, стонами убиваемых, тяжелым топотом ног в страхе метавшихся людей. Умер на
руках у Сергея капитан Николаев. Лопата глубоко вошла ему в голову, раздвоив
череп...»
Саласпилс. Название здешнего
лагеря для военнопленных говорит за себя — «Долина смерти». «В новом жилище
Сергея... было просторно. По голым доскам нар табуном ходят клопы — жирные, злые, вонючие. Лишь 50 пленных жили в бараке к тому времени. Но это число
уменьшалось с каждым днем на два, на три человека. Жуткой тишиной
помнится барак. Редко кто обращается шепотом к
товарищу с просьбой, вопросом. Лексикон обреченных состоял из десяти —
двадцати слов. Только потом узнал Сергей,
что это была мучительная попытка людей экономить силы. Так же строго
расходовались движения. Тридцать медленных
шагов в день считалось нормой полезной прогулки.
Обессиленными,
ставшими как восковые свечи пальцами, пробуют цепляться за жизнь люди». Паек
пищи здесь — 150 г
плесневелого хлеба из опилок и 425 г баланды в сутки.
«В «Долине смерти» создали немцы
непревзойденную систему поддержания людей в полумертвом состоянии. Пленных
можно было уже не охранять — дальше одного километра от лагеря никто бы не ушел
за целый день».
После второго, снова
не удавшегося побега Сергея,— Паневежское гестапо. В его застенках герой прочтет записанную исцарапанными надписями на русском и
литовском языках книгу жизни.
«Были тут
горячие просьбы сообщить родным по такому-то адресу о том, что их сын, отец, брат — расстреляны в
Паневежской тюрьме тогда-то и тогда-то. Были мужественные слова — проклятья убийцам. Были куплеты красноармейских
песен, и были саратовские непечатные частушки».
Наконец — Шауляйская каторжная тюрьма.
Регулярно к ее воротам подъезжала «Тетка Смерти» — так окрестили заключенные
крытый черным брезентом грузовик, увозивший
узников со связанными мягкой проволокой позади руками на расстрел.
Здесь в стенах камеры увидит Сергей молодую
женщину с грудным ребенком, жену литовского красного партизана, которая
на пятом дне заключения спокойно и молча
взошла по сходням в «Тетку Смерти».
Вот таков
фон, на котором поставлены на кон человеческие жизни.
Жизнь. Что может быть дороже ее, а особенно когда Тебе 23—столько
лет нашему геро, но в кругах немецкого ада ему дают за 40!
Любовь к жизни, воля к жизни — нормальные
явления в этом мире. Но к жизни настоящей,
временно утраченной из-за прихода на
родную землю немецкой сволочи, и которую надо вернуть, за которую надо
сражаться.
Именно это
оставляет дух многих пленных несломленным. Ведь неудавшийся побег из плена — это новые пытки,
истязания и — чаще всего — смерть. Но Сергей Костров именно из тех, в ком дух
не сломлен.
Вспоминается его
внутренний монолог в вагоне по пути в Смоленск, когда он, измученный дизентерией, с помощью капитана
Николаева освобождает свои внутренности от
съеденного хлеба, из-за которого в животе начались мучительные рези.
«Больше в тебе нет
ничего», — успокоил Сергея капитан.
Чувствовал
Сергей и сам невольную иронию в словах Николаева... Нет, не так! Ты не прав, капитан! То, что там
есть, в самой глубине души, не вырыгнул с блевотиной Сергей. Это самое «то» можно вырвать, но только цепкими когтями
смерти. Иным путем нельзя отделить «то» от этого долговязого скелета,
обтянутого сухой желтой кожей.
Только «то» и
помогает переставлять ноги по лагерной грязи, только оно в состоянии
превозмогать бешеное чувство злобы, желание вспыхнуть на минуту и испепелить в
своем пламени
расплывчатое пятно, маячащее перед помутившимися глазами, завернутое в
зеленое, чужое... Оно заставляет тело
терпеть до израсходования последней кровинки, оно требует беречь его, не
замарав и не испаскудив ничем.
«Терпи и береги меня! —
приказывает оно.— Мы еще дадим себя почувствовать!..»
— Нет,
капитан, во мне осталось все, что было! — со злобой отвечает Сергей».
И будут попытки побега, и будут добрые,
близкие по духу и одинаково настроенные с
героем люди на страшной дороге войны.
Это и старик Федор Никифорович, принявший
участие в Сергее и зверски убитый в колонне военнопленных по пути к
Волоколамскому шоссе, и доктор Лучин из лагерной
амбулатории в Клину, который сочувственно отнесся к желанию Кострова
убежать из плена и, как мог, поддержал его
в нечеловечески трудные минуты жизни. Это юноша с глазами — васильками
Ванюшка, с которым Сергей делает первую
попытку побега — из «Долины смерти». Это Мотякин и Устинов, с которыми герой разрабатывает хитрый план
побега во время пребывания в Паневежском аду.
Преклоняешься перед
мужеством, душевной несломлен-ностью этих людей, умением сохранить в себе
все человеческое. Ведь было и так: мутится разум от голода, и пленные зарятся на чужой кусок.
Бывает. Все бывает
на этой грешной Земле. Не прекращается противоборство добра и зла. «Это мы,
господи!..» — несется стоном со страниц повести многотысячный хор замученных
физически и исстрадавшихся душевно людей.
Так случилось, что повесть К.
Воробьева осталась не-дописанной. Но, как считает В. Астафьев, это произведение «даже в незавершенном виде... может и должно
стоять на одной полке с русской классикой».
Оставьте свой комментарий
Авторизуйтесь, чтобы задавать вопросы.