Женский разговор. Валентин Распутин
В деревне
у бабушки посреди зимы Вика оказалась не по своей доброй воле.
В шестнадцать годочков пришлось делать аборт. Связалась с компанией,
а с компанией хоть к лешему на рога. Бросила школу, стала
пропадать из дому, закрутилась, закрутилась… пока хватились, выхватили
из карусели уже наживленная, уже караул кричи. Дали неделю после больницы
отлежаться, а потом запряг отец свою старенькую «Ниву», и, пока
не опомнилась, к бабушке на высылку, на перевоспитание.
И вот второй месяц перевоспитывается, мается: подружек не ищет,
телевизора у бабушки нет — сбегает за хлебом, занесет
в избу дров-воды и в кровать за книжку. Темнеет мартовским
вечером в восьмом часу, а электричество… прошли те времена, когда
электричество всякую минуту было под рукой. Сковырнули за-ради него ангарские
деревни, свалили как попало в одну кучу, затопили поля и луга,
порушили вековечный порядок — все за-ради электричества, а им-то
и обнесли ангарские деревни, пустив провода далеко в стороне.
Выгоняли его при старых порядках для местных нужд из солярки,
а солярка теперь сделалась золотой, требует прорвы денег. Утром
посветят, чтобы на работу отправить, а вечером — не всегда…
Наталья по-старушечьи укладывается рано, вслед за солнышком; Вика
поскрипит-поскрипит на продавленной пружинной кровати и тоже
затихнет.
Девка она рослая, налитая, по виду — вправду в бабы отдавай,
но умишко детский, несозревший, голова отстает. Все еще по привычке
задает вопросы там, где пора бы с ответами жить. И вялая,
то ли с ленцой, то ли с холодцой. Скажешь — сделает,
не скажешь — не догадается. Затаенная какая-то девка,
тихоомутная. Распахнутые серые глаза на крупном смуглом лице смотрят
подолгу и без прищура, а видят ли они что — не понять.
В этот
вечер не спалось. Бывает же так: как из природы томление
находит, как неоконченное что то, зацепившееся не дает отпущения
ко сну. Вздыхала, ворочалась Наталья; постанывала, крутилась Вика.
То принималась играть с котенком, то сбрасывала его на пол.
За беленькими тонкими занавесками в двух окнах, глядящих
на Ангару, мерцал под ранним месяцем ранний вечер. Сбилось со своего
сияния электричество — и опять увидели небо, запотягивались, как
всякая Божья тварка, за солнышком, стали замечать, когда скобочка молодого
месяца, когда полная луна.
День
отстоял на славу — солнечный, яркий, искристо играли тугие снега,
берущиеся в наст, звенькало из первых сосулек, загорчил первым
подтаем воздух. За Ангарой после заката долго горело растекающееся зарево
и долго томилось, впитываясь внутрь, долго потом уже новым,
не зимним, мягким пологом лежала по белому полю нежная синева.
Но еще до темноты взошло и разгорелось звездное небо с юным
месяцем во главе и пролился на землю капельный, росистый сухой
свет.
Нет,
не брал сон, ни в какую не брал. Истомившись, бабушка
и внучка продолжали переговариваться. Днем Наталья получила письмо
от сына. Викиного отца. Читала Вика: собирается отец быть
с досмотром. Из-за письма то, должно быть, и не могло сморить ни одну,
ни другую.
— Уеду, —
еще днем нацелилась Вика и теперь повторила: — Уеду с ним.
Больше не останусь.
— Надоело,
выходит, со мной, со старухой?
— А-а,
все надоело…
— Ишо
жить не начала, а уж все надоело. Что это вы такие расхлябы
без интереса к жизни?
— Почему
без интереса?-то ли утомленно, то ли раздраженно отозвалась Вика.
— Интерес есть…
— Интерес
есть — скорей бы съесть. Только-только в дверку скребутся, где
люди живут, а уж — надоело!.. В дырку замочную разглядели, что
не так живут… не по той моде. А по своей-то моде…
ну и что — хорошо выходит?
— Надоело.
Спи, бабуля.
— Так
ежели бы уснулось… — Наталья завздыхала, завздыхала.
— Ну и что? — не отступила она. — Не тошно
теперь?
— Тошно.
Да что тошно-то? — вдруг спохватилась Вика и села
в кровати. — Что?
— Ты говоришь:
уедешь, — отвечала Наталья, — а мы с тобой
ни разу и не поговорили. Не сказала ты мне: еройство
у тебя это было али грех? Как ты сама-то на себя смотришь? Такую
потрату на себя приняла!
— Да не это
теперь, не это!.. Что ты мне свою старину! Проходили!
— Куда
проходили?
— В первом
классе проходили. Все теперь не так. Сейчас важно, чтобы женщина была
лидер.
— Это
кто ж такая? — Наталья от удивления стала подскребаться
к подушке и облокотилась на нее, чтобы лучше видеть
и слышать Вику.
— Не знаешь,
кто такая лидер? Ну, бабушка, тебе хоть снова жить начинай. Лидер — это
она ни от кого не зависит, а от нее все зависят. Все
бегают за ней, обойтись без нее не могут.
— А живет-то
она со своим мужиком, нет? — Все равно ничего не понять,
но хоть это-то понять Наталье надо было.
Вика
споткнулась в растерянности:
— Когда-ка-ак…
Это не обязательно.
— Ну,
прямо совсем полная воля. Как у собак. Господи! — просто, как через
стенку, обратилась Наталья, не натягивая голоса. — Ох-ох-ох тут
у нас. Прямо ох-ох-ох…
Вика
взвизгнула: котенок оцарапал ей палец и пулей метнулся сквозь
прутчатую спинку кровати на сундук и там, выпластавшись, затаился.
Слышно было, как Вика, причмокивая, отсасывает кровь.
— А почему
говорят: целомудрие? — спросила вдруг она. — Какое там мудрие?
Ты слышишь, бабушка?
— Слышу.
Это не про вас.
— А ты скажи.
— Самое
мудрие, — сердито начала Наталья. — С умом штанишки
не скидывают. — Она умолкла: продолжать, не продолжать?
Но рядом совсем было то, что могла она сказать, искать не надо. Пусть
слышит девчонка — кто еще об этом ей скажет. — К нему
прижаться потом надо, к родному-то мужику, к суженому-то.
— И подчеркнула «родного» и «суженого», поставила
на подобающее место. — Прижаться надо, поплакать сладкими слезьми.
А как иначе: все честь по чести, по закону, по сговору.
А не по обнюшке. Вся тута, как Божий сосуд: пей, муженек, для
тебя налита. Для тебя взросла, всюю себя по капельке, по зернышку для
тебя сневестила. Потронься: какая лаская, да чистая, да звонкая, без
единой без трещинки, какая белая, да глядистая, да сладкая! Божья
сласть, по благословению. Свой, он и есть свой. И запах
свой, и голос, и приласка не грубая, как раз по тебе. Все
у него для тебя приготовлено, нигде не растеряно. А у тебя
для него. Все так приготовлено, чтоб перелиться друг в дружку, засладить,
заквасить собой на всю жизню.
— Что
это ты в рифму-то?! Как заучила! — перебила Вика.
— Что
в склад? Не знаю… под душу завсегда поется.
— Как
будто раньше не было таких… кто не в первый раз.
— Были,
как не были. И девьи детки были.
— Как
это?
— Кто
в девичестве принес. Необмуженная. До сроку. Были, были, Вихтория,
внученька ты моя бедовая, — с истомой, освобождая грудь, шумно
вздохнула Наталья. — Были такие нетерпии. И взамуж потом выходили.
А бывало, что и жили хорошо в замужестве. Но ты-то
с лежи супружьей поднялась искриночкой, звездочкой, чтоб ходить и без
никакой крадучи светить. Ты хозяйка там, сариса. К тебе просются,
а не ты просишься за-ради Бога. А она —
со страхом идёт, со скорбию. Чуть что не так — вспомнится
ей, выкорится, что надкушенную взял. Будь она самая добрая баба, а раскол
в ей, терния…
— Трения?
— И трения,
и терния. Это уж надо сразу при сговоре не таиться:
я такая, был грех. Есть добрые мужики…
— Ой,
да кто сейчас на это смотрит, — с раздражением отвечала
Вика и заскрипела кроватью.
— Ну,
ежели не смотрите — ваше дело. Теперь все ваше дело, нашего дела
не осталось. Тебе лучше знать.
И —
замолчали, каждая со своей правдой. А какая у девчонки правда?
Упрямится, и только. Как и во всяком недозрелом плоду кислоты
много.
За окном
просквозил мотоцикл с оглушительным ревом, кто-то встречь ему крикнул.
И опять тихо. Наталья бочком подъелозилась к спинке кровати
и отвела рукой занавеску. Еще светлее стало в спальне —
отцеженным, слюдянистым светом.
— Зачем
ты? Закрой! — встревоженно встрепенулась Вика.
Тонко,
из звездной волосинки назревший, висел месяц. И скрадывал — где
еще звездочка зазевалась. Полнится каждую ночь, полнится, пока
не наберется в круглую сытую луну. Избы на другой стороне улицы
стояли придавленно и завороженно — ни дымка, ни огонька,
ни звука. Снежные шапки на крышах, подтаявшие за день, сидели
набекрень и леденисто взблескивали под могучим дыханием неба. Такое там
царило безлюдье, такая немота и такой холод, так искрилось небо над оцепеневшею
землей и такой бедной, сиротливой показалась земля, что Наталье стало
не по себе. Опустив занавеску и уползая под одеяло, она
прошептала:
— Господи
помилуй…
— Что
там, бабушка? — не поняла Вика.
— Везде
там, внученька, Господи помилуй…
— Ты что —
больше ничего не видела?
— Нет.
Спи.
Не сразу,
через молчание, через вздохи, совсем по-бабьи:
— А у вас
как с дедушкой было?
Наталья
далеко была, не поняла:
— С дедушкой?
Что было?
— Ну,
как в первый раз сходились? Или ты забыла?
Наталья
вздохнула так, что показалось — поднялась с кровати. Пришлось во-он
откуда возвращаться, чтобы собраться с памятью. И сказала без
радости, без чувства:
— Мы невенчанные
легли. Это уж хорошего мало. Повенчаться к той поре негде было,
церквы посбивали. Взяла я под крылышко свои восемнадцать годочков,
перешила старое платье под новое — вот и вся невеста. Год голодный
стоял. Выходили в деревне и в шестнадцать годочков, как тебе…
Так выходили доспевать в мужних руках, под прибором… — Наталья
сбилась и умолкла.
— Ну и что
с дедушкой-то? — настаивала Вика.
— А что
с дедушкой… Жили и жили до самой войны. У нас в заводе
не было, чтоб нежности друг дружке говорить. Взгляда хватало,
прикасанья. Я его до каждой чутельки знала.
— У вас
и способов не было…
— Чего
это? — слабо удивилась Наталья. — Ты, Вихтория, не рожала… Как
пойдет дитенок, волчица и та в разум возьмет, как ему помогчи.
Без дохторов, без книжек. Бабки и дедки из глубоких глубин укажут.
У людей пожеланье, угаданье друг к дружке должно быть. Как любиться,
обзаимность учит. Тяготение такое. У бабы завсегда: встронь один секрет,
а под ним еще двадцать пять. А она и сама про них знать
не знала.
— Это
правильно, — подтвердила Вика. А уж что подтверждала — надо
было догадываться. — Женщина теперь сильнее. Она вообще на первый
план выходит.
— Да не надо
сильнее. Надо любее. Любее любой.
— Бабушка,
ты опять отстала, ты по старым понятиям живешь. Женщина сейчас
ценится… та женщина ценится, которая целе-устремленная.
— Куда
стреленная?
— Не стреленная.
Целе-устремленная. Понимаешь?
— Рот
разинешь, — кивала Наталья, — так и стрелют, в самую цель.
Об чем я с тобой всюю ночь и толкую. Такие меткачи пошли.
Вика
с досады саданула ногой по спинке кровати и ушибла ногу, утянула
ее под одеяло.
— Ты совсем,
что ли, безграмотная? — охала она.- Почему не понимаешь-то? Целе-устремленная —
это значит, идет к цели. Поставит перед собой цель и добивается.
А чтобы добиться, надо такой характер иметь… сильный.
Устраиваясь
удобнее, расшевелив голосистые пружины кровати, Наталья замолчала.
— Ну и что, —
сказала потом она. — И такие были. Самые разнесчастные бабы. Это
собака такая есть, гончая порода называется. Поджарая, вытянутая, морда
вострая. Дадут ей на обнюшку эту, цель то, она и взовьется.
И гонит, и гонит, свету невзвидя, и гонит, и гонит. Покуль
сама из себя не выскочит. Глядь: хвост в стороне, нос
в стороне и ничегошеньки вместе.
— Бабушка,
ну ты и артистка! При чем здесь гончая? И где
ты видала гончую? У вас ее здесь быть не может.
— По тиливизиру
видала, — смиренно отвечала Наталья. — К Наде, к соседке,
когда схожу вечером на чай, у ней тиливизир. Все-то-все кажет. Такой
проказливый, прямо беда.
— И гончую
там видала?
— И гончую,
и эту, про которую ты говоришь, целе-устреленную… Как есть гончая
на задних лапах. Ни кожи ни рожи. Выдохнется при такой гоньбе
кому она нужна? Нет, Вихтория, не завидуй. Баба своей бабьей породы должна
быть. У тебя тела хорошая, сдобная. Доброе сердце любит такую телу.
— Все
не о том ты, — задумчиво отвечала Вика. — Все теперь
не так.
Котенок
спрыгнул с ее кровати, выгибая спинку, с поднятым хвостом
вышагал на середину комнаты и, пригнув голову, уставился на окно,
за которым поверх занавески играло ночное яркое небо. Звездный натек
застлал всю комнату, чуть пригашая углы, и в нем хорошо было видно,
как котенок поворачивает мордочку то к одному окну,
то к другому, видна была вздыбившаяся пепельная шерстка и то,
как он пятится, как неслышно бежит в кухню.
«Не о том, —
согласилась с внучкой Наталья. — Хочешь не хочешь, а надо
сознаваться: все тепери не так. На холодный ветер, как собачонку, выгнали
человека, и гонит его какая-то сила, гонит, никак не даст
остановиться. Самая жизнь гончей породы. А он уж и привык,
ему другого и не надо. Только на бегу и кажется ему, что
он живет. А как остановится — страшно. Видно, как все кругом
перекошено, перекручено…»
— Тебя
об одном спрашиваешь, ты о другом, — с обидой сказала
Вика, не отставая: что-то зацепило ее в этом разговоре, чем-то
ей хотелось успокоить себя.
— Про
дедушку-то? — вспомнила Наталья. — Ну так, а что про
дедушку. Твой-то дедушка и не тот был, с которым
я до войны жила…
— Как
не тот? — поразилась Вика.
— Ну,
а как ему быть тому, если того на войне убили, а твой отец
опосле войны рожденный? Ни того ни другого давно уж нету,
но сначала-то был один, а уж потом другой. Сначала Николай был,
мы с ним эту избенку, как сошлись и отделились от стариков,
в лето поставили. Здесь дядья твои Степан да Василий родились,
Николаевичи. Отсюда он, первый-то дедушка, на войну ушел. А второго
дедушку, твоего то, он же, Николай, мне сюда послал.
— Как
сюда послал? Ты что говоришь то, бабушка? — Вика рванула кровать, как
гармонь, и уселась, наваливаясь на спинку и подбивая под себя
подушку. — Ты расскажи.
Что
делать: заговорила — надо рассказывать. Наталья подозревала, что младшие
ее внуки мало что знают о ней. Одного совсем не привозили
в деревню, Вика же была здесь лет пять назад, и неизвестно,
когда приехала бы снова, когда бы не эта история. Знают только:
деревенская бабушка; вторая бабушка была городской. Подозревают, что
деревенской бабушке полагался деревенский дедушка, но его так давно
не было, что о нем и не вспоминали. Легче было вспоминать
того, первого, о нем хоть слава осталась: погиб на фронте.
— Как
он мог прислать, если он погиб? — И голос звонче сделался
у Вики, выдавая нетерпение, и кровать под нею наигрывала
не переставая. — И как это вообще можно прислать?
— Вот
так, — подтвердила Наталья и покивала себе. — Чего только
в жизни не состроится. Ко мне Дуся на чай ходит… знаешь
Дусю?
— Ну.
— Она
опосле войны у родной сестры мужика отбила. У старшей сестры,
у той уж двое ребятишек было, а не посмотрела
ни на что, увела. Мужик смиренный, а взыграл, поддался.
Та была путная баба, а у Дуси все мимо рук, все поперек дела.
Ни ребятишек не родила, ни по хозяйству прибраться…
охальница, рюмочница… Ну, как нарочно, одно к одному. И терпел мужик,
сам стряпал, сам корову доил. Теперь уж и его нет, и сестры
не стало, а Дуся к тем же ребятам, которых она без отца
оставила, ездит в город родниться, помочь от них берет. Приходит
позавчера ко мне: «Наталья, я в городу была, окрестилася.
Потеперь спасаюсь». — «Тебе спасаться до-ол-гонько надо, говорю ей.
— Не андел».
— Бабушка!
— вскричала Вика. — Тебя куда опять понесло? Мне неинтересно про твою
Дусю, ты про себя, про себя. Про второго дедушку.
— Ворочаюсь,
ворочаюсь, — согласилась Наталья, вздыхая. — Я тоже стала —
куда понесет. Ну, слушай. С Николаем я прожила шесть годов. Хорошо
жили. Он был мужик твердый. Твердый, но не упрямый… ежели где моя
права, он понимал. За ним легко было жить. Знаешь, что
и на столе будет, и во дворе, и справа для ребятишек.
Меня, если по-ранешному говорить, любил. Остановит другой раз глаза
и смотрит на меня, хорошо так смотрит… А я уж замечу
и ну перед ним показ устраивать, молодой-то было чем похвалиться.
— И чем
ты хвалилась?
— А своим.
Все своим. Чем еще? Работой я в ту пору не избита была,
из себя аккуратная, улыбистая. Во мне солнышко любило играть,
я уж про себя это знала и набиралась солнышка побольше. Потом-то
отыгра-ало! — протянула она, проводя границу. — Потом все. Сразу
затмение зашло. Отревела опосле похоронки, пообгляделась, с чем осталась…
Двое ребятишек, одному пять годков, другому три. А младшенький еще
и слабенький, никак в тело не мог войти, ручки-ножки как
прутики…
— А папы,
значит, тогда еще не было? — пробовала Вика спрямить бабушкин
рассказ.
— Папы
твово не было. Он из другого замеса. Похоронку на Николая
принесли зимой, вскорости война кончилась, а осенью, как поля подобрали,
прихожу повечеру домой, какой-то мужик на бревнышках под окошками сидит.
В шинельке в военной, в сапогах. Меня увидал — поднялся. Я,
говорит, вместе с вашим мужем воевал и был при нем, когда
он от раны смертельной помер. Я, говорит, писал вам, как было…
получали мое письмо?
Письмо
такое было, оно и потеперь у меня в сохранности. Зашли
мы в избу, давай я чай гоношить. А сама все оглядываюсь
на него, все думаю: зачем приехал? И ехать неблизко, из-под самого
из-под Урала, гора поперек земли так называется. Как снял шинельку —
худой, длинный, шея колышком стоит, руки-ноги, как у мальчонки мово,
у Васьки, болтаются. По всему видать, досталось солдатику. Один раз
был раненый и другой раз контуженый. Контузия получилась хужей раны,
он никак не мог ее в до-кончательности снять.
— Ну и что?
— не выдержала Вика. — Вы пили чай, и он сказал,
что его прислал первый дедушка вместо себя?
— Не егози, —
одернула ее Наталья. — Это у вас — раз, и готово.
В первый день он только и сказал, что дал Николаю слово
проведать нас. Я отвела его ночевать к старикам. Ты по воду
ходишь по заулку… третья изба по правую руку на углу, совсем
уж старенькая, под тесовой крышей… это наш был дом, у меня там отец
с матерью жили. Ну, и я там жила, покуль мы с Николаем
здесь не построились. Отвела я его туда, забрала ребятишек… они,
ребятишки, когда я на работе, у стариков оставались.
Он ребятишкам гостинцы дал, по большому куску сахару. Приметила, как
уходила: отец за-ради такого гостя из запасу бутылку достал,
а он пить не стал. Мне, говорит, контузия не позволяет.
Набираясь
сил, Наталья придержала рассказ. Тишина стояла такая, что словно бы
потрескивание звездочек доносилось с неба тонким сухим шуршанием.
Спущенная с постели, болтающаяся рука Вики виделась несоразмерно большой
и неестественно белой, окостеневшей. И уже не из левого,
а из правого окошка смотрел на Вику запрокидывающийся серпик
месяца.
— На другой
день он пришел с утра, — без подталкивания продолжила Наталья.
— Я, говорит, вчера не все сказал. Его Семеном звали, твой отец
Семенович. Прошу, говорит, меня выслушать до конца
и не удивляться, а дать свою волю. Я так и закаменела,
в голову что ударило: живой, думаю, Николай, но сильно покалеченный
и боится показаться. А он говорит… он вот какую страсть
говорит. Будто просил Николай придти ко мне и передать его пожеланию.
Сильно, мол, любил он меня и дал мне перед смертью вольную
от себя. Какую вольную? Выдти за другого. Стоит в шинельке,
я его и раздеться не позвала, голова дергается… это у него
от контузии… как за нервы заденет, голову поддергивает… не так
чтоб сильно, но заметно. И говорит… Мне, говорит, Николай сказал, что
нигде, во всем белом свете не найду я бабу лучше и добрей,
чем ты. А тебе от него завещание, что будет тебе со мной хорошо.
Вот такая смертная воля. Я так и села…
— Но тебе же
приятно было, что он тебе предложение сделал? — спросила Вика, неумело
подтрунивая.
Наталья
не стала отвечать.
— «И ты за-ради
этого поехал?» — спрашиваю его. «Поехал». — «Отец, мать есть
у тебя?» — «Мать померла, отец есть». — «Что это
за приказания такая, что от отца, от братьев, поди,
от сестер пошел неведомо куда и про родню забыл?» — Молчит.
— «Что за приказания такая лютая?» — «Что в ней,
говорит, — лютого? Ты Николая любила, а я ему верил.
Я тебя не знал, ты меня не знала, а он знал
и тебя, и меня. Он бы зря не стал нас сводить». «Не-ет,
ты голову, — говорю, — на место поставь и подумай:
на что тебе брать чужую бабу с хвостами, когда теперь молодых девок
невпересчет? На что? Во мне уж теперь ни одной сочинки для
любовей не осталось, я тебе совсем даже негожая. Я, поди, старше
тебя». — Стала спрашивать про годы так и есть, на три годочка
я старше. — «Ты, видно, — говорю, — хороший человек,
Николай плохого не подослал бы, но я твою милость принять
не могу. Уходи, уезжай». Он постоял, постоял и ушел.
— Ушел?!
— поразилась Вика. — Как ушел? Откуда же он потом взялся?
— Ушел,
уехал,- подтвердила Наталья ровным голосом и перевела дух.
— А недели через три или там через сколько, снег уж лег,
с торбой обратно. Это он на зиму одежу привез. Ко мне
не зашел, встал на постой у моих стариков. Прямо родня. Начал
ходить на колхозную работу. Я на него не гляжу, будто его
и нету, и он не глядит, будто не из-за меня воротился.
Вика
опять не удержалась:
— Ну,
бабушка, какие же вы раньше были забавные! А ты уж его
полюбила, да?
— Да какая
любовь?!
— У вас
что — и любви в то время по второму разу не было?
— Слушай, —
с досадой отвечала Наталья, недовольная, что ее перебивают, как
ей казалось, глупостью. — Любовь была, как не быть,
да другая, ранешная, она куски, как побирушка, не собирала.
Я как думала: неровня он мне. Зачем мне себя травить, его дурить,
зачем людей смешить, если никакая мы не пара? На побывку
к себе брать не хотела, это не для меня, а для жизни
устоятельной ровня нужна.
Наталья
замолчала. Все-таки сбилась она с рассказа, потеряла нитку, которую
тянула, и теперь словно бы нашаривала ее, перебирая торчащие
прихваты.
— Ну,
живет, — повздыхав, повела она дальше. — Ребятишки там,
у стариков, и он там. Стал их к себе приучать. Они
уж и домой не идут. Сам же и приведет, уговорит, что
до завтрашнего только дня расстаются, а со мной разговор самый
посторонний. Борьба у нас пошла — кто кого переборет.
Я упористая, и он на войне закаленный. Вижу,
он мою же силу супротив меня сколотил: ребятишки души в нем не чают,
а там и старики его сторону взяли. Особливо мать. Пошло на меня
нажимание со всех сторон. Бабы в деревне корят: дура да дура.
А сам вроде и ни при чем, даже и не подступает.
Вика
рассмеялась:
— А тебе
уже обидно, что не подступает. Ты уж ревнуешь…
— Я не ревную,
а обложили. Это бы ладно, это бы я выдюжила, я баба
крепостная…
— С чего
ты крепостная? Крепостные при царе были. Крепкая, что ли,
ты хотела сказать?
— Я любой
приступ бы выдюжила, это мне нипочем, — повторила Наталья не без
похвальбы. — Но я говорю: он был контуженый, больной.
А контузия такая: лягет — и весь свет ему не мил.
Не слышит ниче и не видит, глаза страхом каким-то зайдутся.
Койни-как оторвет себя от кровати, встанет, а идти не может.
Потом опять ниче. Ну, вот. Смотрела я, смотрела и высмотрела, что это
я ему нужна, что без меня он долго не протянет.
— И ты его
за это полюбила?
— Что
ты все: полюбила, полюбила… — без раздражения, спокойно ответила
Наталья. — Это уж вы любитесь, покуль сердце горячее.
А я через сколько-то месяцев, это уж вода побежала
по весне, смирилась и позвала его. Без всяких любовей. Чему быть,
того не миновать. Он пришел и стал за хозяина. Семь годов
мы с ним прожили душа в душу, дай-то Бог так кажному.
И в год потом загас. Не жилец он был на белом свете, я это
знала. Но мне и семь годов хватило на всю остатную жизню.
— Он что —
лучше был первого дедушки? — спросила Вика, уже теряя интерес
и сползая в постель: история кончилась.
— Отшлепать бы
тебя за такие разговоры, — слабо возмутилась Наталья. Так я тебе
скажу, внученька. Я древляя старуха, столько годов прожила, что на две
могилы хватит. Источилася вся от жизни. И отсюда, с высокой моей
горушки, кажется мне: не два мужика у меня было, а один.
В одного сошлось. На войну уходил такой, а воротился
не такой. Ну, так, а что с войны и спрашивать? Война
и есть война. Ты говоришь… молоденькая, без подумы говоришь… Когда
он прикасался ко мне… струнку за стрункой перебирал, лепесток
за лепестком. Чужой так не сумеет.
— Забавная
ты, бабушка, — неопределенно сказала Вика и громко, со вкусом
зевнула.
— Вот
поживешь с мое, и даст тебе Бог такую же ночку поговорить
со внукой. И скажет она тебе: забавная ты старуха.
Не отказывайся: и ты будешь забавная. Куда деться? Ох, Вихтория,
жизня — спаси и помилуй… Устою возьми. Без устои так тебя истреплет,
что и концов не найдешь.
Наталья
отлежала спину и со стоном повернулась на бок. Вика уже
посапывала. Ее лицо, большое и белое, лежало на подушке
в бледном венчике ночного света, склонившись чуть набок,
на подставленную руку. Наталья вгляделась: нет, неспокойно засыпала
девчонка — подергива-лись, одновременно вздрагивая, плечи, левая рука, ища
гнезда, оглаживала живот, дыхание то принималось частить,
то переходило в плавные неслышные гребки.
…С
тихим звоном билась в стеклину звездная россыпь, с тихим плеском
наплывал и холодно замирал свет. Стояла глубокая ночь, ни звука
не доносилось из деревни. И только небо, разворачиваясь, все
играло и играло мириадами острых вспышек, выписывая и предвещая
своими огненными письменами завтрашнюю неотвратимость.
Оставьте свой комментарий
Авторизуйтесь, чтобы задавать вопросы.